Труднее всего то, что учить их приходилось, просто исправляя ошибки — ручкой с красной пастой, и я практически всю ее исписывал. Тоска наваливалась потому, что очень малая часть пасты могла принести пользу: если ты дожил до двадцати пяти — тридцати лет, не зная, как правильно писать слова (полностью — не полнастью), или ставить прописные буквы (Белый дом — не белый-дом), или составлять предложения, содержащие и имя существительное, и глагол, — тебе этому уже никогда не научиться. И тем не менее мы продвигались вперед, смело обводя неправильно использованное либо лишнее слово, скажем, «очень» в предложении «Мой муж сразу решил, что все очень ясно», а также заменяя определенную форму глагола неопределенной, например, «испортится» на «испортиться» в вопросе «Ну что там могло испортится?».
В тот вечер я занимался этой бессмысленной, занудной работой, тогда как неподалеку баскетбольный матч между школьными командами приближался к завершению еще одной четверти… мир без конца, аминь. Происходило это вскоре после возвращения Кристи из реабилитационного центра, и, пожалуй, если я о чем-то и думал, то лишь об одном: надеялся, что, придя домой, увижу ее трезвой (так и случилось: за трезвость она держалась крепче, чем за мужа). Помнится, появилась легкая головная боль, и я массировал виски, чтобы неприятные ноющие ощущения не сменились размашистыми ударами парового молота. Я помню, как думал: Еще три штуки — и точка. Я пойду домой, налью большую чашку растворимого какао и окунусь в новый роман Джона Ирвинга, выкинув из головы эти искренние, но так плохо написанные сочинения.
Не заиграли скрипки, не зазвенели тревожные колокольчики, когда я взял сочинение уборщика, лежавшее первым в тоненькой стопке еще не прочитанных, и положил перед собой. Не возникло никакого ощущения, что в моей заурядной жизни грядут перемены. Но мы никогда не знаем, что нас ждет, ведь так? Жизнь может развернуться на пятачке.
Уборщик пользовался дешевой шариковой ручкой, паста во многих местах перепачкала все пять страниц, исписанных корявым, но разборчивым почерком, и он, похоже, очень сильно нажимал на ручку, потому что буквально выгравировал эти слова на бумаге. Закрыв глаза и пройдясь подушечками пальцев по обратной стороне вырванных листов, я мог бы прочесть текст, как по Брайлю. Каждая буква «у» снизу заканчивалась маленьким завитком, будто росчерком. Это я помню особенно ясно.
Помню я и начало его сочинения. Слово в слово.
Это был не день а вечер. Вечером который изменил мою жизнь, стал вечер когда мой отец убил мою мать и двух братьев и тежело ранил меня. От него досталось и моей сестре, и она ушла в кому. Через три года она умерла не очнувшись. Ее звали Эллен и я очень ее любил. Она любила собирать цвиты и ставеть их по вазам.
На середине первой страницы у меня защипало глаза, и я отложил мою верную красную ручку. А когда добрался до того места, где описывалось, как он залез под кровать, а кровь заливала ему глаза (она также стекала мне в горло, такая мерская на вкус), из моих собственных глаз покатились слезы — Кристи бы очень мной гордилась. Я дочитал до конца, не исправив ни единой ошибки, вытирая лицо, чтобы влага не размыла слова, которые, несомненно, дались ему с огромным трудом. Раньше я думал, что с головой у него хуже, чем у остальных, что он, возможно, только на полшага опережает тех, кого принято называть «поддающимися обучению умственно отсталыми». Что ж, клянусь Богом, на то была причина. Как и причина для хромоты. Просто чудо, что он вообще остался в живых. Но он выжил. Милый человек, который всегда улыбался и никогда не повышал голос на детей. Милый человек, который прошел через ад, а теперь стремился — смиренно и с надеждой, как большинство моих учеников, — получить аттестат средней школы. Хотя до конца жизни ему предстояло быть уборщиком, неприметным парнем в зеленой или коричневой униформе, шурующим шваброй и соскабливающим с пола жвачку шпателем, который он всегда носил в заднем кармане. Может, он и стал бы кем-то еще, но за один вечер жизнь его круто переменилась, и теперь он — лишь неприметный парень в «Кархарт», прозванный школьниками Гарри-Жаба за походку.
Я плакал. Настоящими слезами, которые идут от самого сердца. До меня донесся победный марш школьного оркестра. То есть хозяева праздновали победу, и я мог только порадоваться за них. Позже, когда зал опустеет, Гарри и паре его коллег предстояло откатить трибуны и выгрести весь мусор, который набросали зрители.
Я поставил жирную красную пятерку в верхнем правом углу первого листа. Посмотрел на нее пару секунд, а потом добавил большой плюс. Потому что он написал хорошее сочинение и потому что его боль вызвала во мне, читателе, эмоциональную реакцию. А разве не это должно вызывать сочинение, за которое ставят пять с плюсом? Разве не эмоциональную реакцию?
Если же говорить обо мне, остается только сожалеть, что моя бывшая ошиблась. Увы, с эмоциональным блоком у нее вышла промашка. Потому что эти слезы стали началом всех последовавших событий — всех этих ужасов.
Гарри Даннинг окончил школу с отличием. Я пришел на небольшую церемонию вручения аттестатов взрослым ученикам, которая проводилась в спортивном зале ЛСШ, по его приглашению. А кого еще он мог пригласить? Я откликнулся с радостью.
После завершающей благодарственной молитвы, произнесенной отцом Бэнди, который редко пропускал мероприятия, проводимые в ЛСШ, я сквозь толпу родственников и друзей прошел к одиноко стоявшему Гарри, одетому в просторную черную мантию, с аттестатом в одной руке и взятой напрокат квадратной академической шапочкой в другой. Я забрал у него шапочку, чтобы пожать руку. Он улыбнулся, продемонстрировав оставшиеся зубы (некоторые были кривыми) и дыры между ними. Но улыбка все равно была солнечной и обаятельной.